Кемерово

Когда Молоху приносят в жертву детей,
их не ведут с барабанами по коже чужих площадей.
Их гладят, целуют, им о любви говорят
и плачут, и плачут, когда эти дети горят.

Когда Молоху детей приводят, всегда
есть кто-нибудь, кто говорит: “Это, братцы, беда,
но как же иначе нам будет покой и посев?
Молох ужасен, но страшен сто крат его гнев!”

И просят родных не кричать, а скажут: "Тихонько поплачь".
Грустно вздохнёт и пойдёт по делам престарелый палач.
И денег дадут всем родным, ордена и отправят домой,
под нос бормоча: “Что поделать” и “Слава Богу, не мой”.

 

Троцкий в Мексике. К 100-летию Революции

Он видит, что агав орава
спускается с холма,
где щит забора крепок справа,
но слева — щель.

Зима
сюда приходит ветром, пылью,
не снегом, не бедой,
а просто горизонтом мыльным
над тлеющей водой.

Когда б в России — злые дети
сейчас [under construction] бы снежками глаз
какому-нибудь Васе или Пете,
изгою, оскорбившему свой класс
существованием.

Или фабричных стая,
исполненная классовых идей,
гармошек жабры пальцами листая,
кричала бы то тех, то этих бей.

Но здесь покойно.
Нега революций,
их красное тугое молоко
лишь снятся меж кошмаров и поллюций,
меж рук, отрезанных, манящих далеко.

Так то всё сны! Слабы их зубы!
Здесь кажутся укусы их смешны,
как неуместно жало ледоруба,
стоящего у выжженной стены.

Какой здесь лёд?
Толсты усы кривой мохнатой пальмы,
они усыпаны пыльцой, как табаком,
и в щель заборную ползёт бочком опальный
цикад закатных громкий совнарком.

Пенелопа и море

Развешанные матросами
трепещут трусы на тросах.
Напуганными торосами
город вдали разбросан.

Хрустнет камешек струганый,
шагом чужим потревоженный.
Чайки садятся с руганью
на корабли порожние.

Жирная сырость и ржавчина,
сети, пропахшие устрицей.
Море, когда-то пожравшее нас,
у пирсов робко сутулится.

В море мир отражён ещё,
но чёрен, что кровь каракатицы.
Ноги потрогав женщине,
неловко волна откатится.

Женщина скажет: “Что же ты?”
Воду ладонью похлопает.
“То, что мы прожили, прожито”.
Море придёт к Пенелопе и

только всплеснёт и останется.
Будут долго шептаться — такая вся
тонкая тихая странница
и море, во всём раскаявшееся.

Рождественское застолье

Был день рождения Бога.
Мы пили вязкий портвейн,
стекающий понемногу
по трубкам аорт и вен.

Из наклонённого сосуда
по закону сообщающихся полостей
он проливался в сосуды
хозяев и пьяных гостей.

Там превращался в веселье
или хотя бы сон,
дымящийся в ночь сквозь щели
неутеплённых окон. 

Пар замерзал мгновенно
и оседал на стекло.
Снова катилось по венам
розовое тепло. 

А в дебрях морозных узоров
cкрывался внимательный взгляд,
исполненный то ли укора,
то ли - обычный взгляд.

Ещё там бродили олени,
обгладывали кусты
закрученной, как растенье,
смёрзнувшейся пустоты. 

Точки стеклянной морошки,
полосы и холмы
теснились в глубинах окошка:
их всех надышали мы. 

Как знать, из какого вертепа
родится искрящийся мир?
Мы бродим, глупы и нелепы,
по тесным пещерам квартир.
Но в каждом зловонном дыхании,
растапливающем глаза, -
способности к миросозданью
и мирро, и соль, и лоза.  

Диоскуры. Российские боги

Кастор и Поллукс
из Великих Лук
едут на электричке,
им щебечут птички,
на них травами дышит луг.
Из окна врывается железный стук.
В руках сигареты, но — ни одной спички.
«Кто даст нам прикурить
да сдать-прикупить,
передёрнуть картишки?»
Вокруг старухи, детишки,
бабы готовы убить,
девушки читают книжки.

И как братьям-то быть?
И выходит из-за баб, детишек из-за
человек один, смотрит в глаза,
говорит: «А кто из вас двоих, скажем, бог?
А который — так, под коленкой мох?»
А в зрачках его — бирюза.

Кастор говорит: «Да ты что, мил человек?»
А Поллукс говорит: «Да ты что пил, человек?
Какие боги на железной дороге?
Ускоряй свой бег,
пока не переломали ноги».

А этот голубоглазый мужик
достаёт клинок серебристый и тык
Кастору прямо под сердце,
тык Поллуксу, да по яйцам берцем.
Кастор упал и Поллукс поник.

«Ну, понятно», — Кастору он говорит.
Кастор лежит точно камень, только небрит.
«Ну, понятно», — Поллуксу говорит убийца.
Поллукс удивлённо глядит на лица,
а в груди его — ножиком ход прорыт.

И Поллукс понимает: не зря, не зря
восходят утренняя и вечерняя заря,
те две звёздочки светятся в облаках,
как на этикетке простенького коньяка,
светом пристальным оплавляются и горят.

И не зря по-над полем выкошенной ржи
белый лебедь, откуда-то взявшийся, кружит.
И жизни величие
не соответствует этой жизни обличию,
и поэтому страшно и невыносимо — жить.

Collapse )

Ночь в райском саду

Темно.
Ты мышкою шмыг — и спать.
Темноты мы не боимся.
Немоты боимся мы.
Боимся мыслями пасть
в пасть колодезной тьмы
и пропасть.
Прóпасть над нами столбом.
лбом упираемся, лбом
в чёрную бездну без дна,
ночи без дня,
одна —
лампочка в голубом.

Ком
её ниточки блёкл:
за мотыльком мотылёк
вкруг её колбочки лёг, —
вот и не светит тол-
ком.

Рядом твоё тепло.
Тело твоё тепло.
Яблоки о стекло
глухо стучат:
“Бом.
Бом”.
Это добро и зло
познаны быть хотят.
Только плоды не едят
Ева с Адамом.
Тих
дом.

“Да не хочу я знать,
зверю давать имена!”
Тянется зверя спина
там в темноте за окном.
За оком его — дыра.
В осоке его нора.
Высока над ней гора.
В сердце моём мрак
из-за него,
из-за него.

Обол луны что ли положи мне на око,
ангел мой смертный, быстротелый,
Тобол этой ночи переплыви, глубоко
заныривая в жирные заводи рыбкою белой.
Жить невмоготу
одной половинкой сердца по сторону эту,
другой — по сторону ту.
В этом-то всё и дело.
Проткни моё тело
иглою,
лопни внутри пустоту.


Шелест пальцев твоих, дорогая,
щупающих расстоянье,
слышу ли я сейчас, прислонясь к темноте?
Колышек ли колышущийся
в сердце моё вставляешь? Прости, я не
хотел просить об этом. Но те,
кто повыше, сказали: “О, сыне, кой
толк от бессмертия? Слёзы свои утри.
Пусть этот колышек прорастает осинкой,
виселицей для Иуды, спрятанного внутри”.

Вот так истреби во мне, истреби
ястребиною нежностью сердца говяжий рубин,
актом возвышеннейшего добра
и всеизбавляющей воли:
твоего Адама так изнуряют фантомные боли
в месте вынутого ребра.

Ты только прости, что из могилки той пустоты
родилась когда-то другая — не ты.
И теперь вот болит,
и теперь вот болит
что-то похожее на Лилит,
формой её напоминавшее прежде,
силуэтом тугим.
А теперь это — только пространство между
одним ребром и ребром другим.

Теперь стало легче.

В сгущающейся тишине
змей шелестит чешуёй, уползает вовне:
яблоки, ветром сбитые, лупят по скользкой спине.
Всё также — не познаны зло и добро,
и Эдем нам покуда — отчизна,
но смерть уже есть,
погрузилась монетой на дно моей жизни,
и всякую влагу здесь делает чище её серебро.

Фламенко и отблески чего-то страшного

С холмов Андалусии вечность видна, как тарелка,
расписанная маврами: звёзды, ягоды, письмена.

Метеоры похожи на бледные царапины или стрелки.
Всякой горы изогнута причудливая спина.
Удар кастаньет, выстрел, паденье ореха:
звук одинаково глух в густой темноте,
вытекающей чёрным вином из небесного меха,
терпко и горько лежащей на каждом кусте.

Фламенко придумано здесь как сопротивление дрёме:
пламя не мелко горит, но — никогда не полыхает костёр,
флаги не то что полощутся, но — и не виснут в истоме,
фляги не то чтобы полны, но — хватает на разговор.

Бедность местных холмов компенсируя изгибами шали,
шальными цветами её, пахнущие апельсиновой кожурой
женщины в танце своём каблуками камни горячие жалят,
пытаясь хоть так достучаться до тех, кто измучен этой проклятой жарой:

— Оле!

То ли птица вздохнула от боли?
Больно резок и тонок был этот вздох,

улицу, точно стручок, разрéзавший вдоль и
высыпававший на стены окна жёлтые, будто горох.

— Оле!

Далее,
перевесившись через подоконники, люди смотрели
как из сжатой до блеска между домов черноты
вышли три тени. Тени хрустели
какими-то нотами что-то, но ты

такты, выбитые по брусчатке,
слышала с чёткостью, а пение — нет.
(Так гром заглушает топотом шаткий
звук потопа, надвигающегося извне.)
По стакану выстукивая ноготком безупречно алым,
повторяя такты, проторенные этими — за окном,
ты покачивала головою от солнца усталой,
густым покачивала в стакане вином.

— Оле!

Линии голоса хриплого были, пожалуй, кривы,
но я мог распутать смысл, заплетённый певцом.
Он, извиваясь, тянул: “Ты юна, ты красива,
ты испанскому солнцу подобна лицом.
Боли не будет. Не будет боли.
Волей-неволей ты останешься тут груб-
ым воплем ли, тонкой ниточкой соли
липко выведенной по периметру губ.
Там — откуда ты —
всякой мечте окончанье — несчастье.
Тот, кто любит —
устанет, остынет, уснёт.

Там твой день —
это холод, усталость, ненастье.
Тут — всё тут —
стук и страсть,
звук,

томление,
пот”.


— Оле!

Что ли
трáвы этой отравы
корни пустили в зелёных твоих глазах
и теперь плодоносят чёрным, кровавым,
чем-то очень похожим на страх?

Что ли
кажется правильнее и чудесней —
точно песчинка в разветвлённой реке —
быть заживо похороненной в лабиринте песни,
цокающей и подпрыгивающей на языке?

— Нет! —
Я окно захлопнул, вскочил со стула.
Отразившись от темноты, как от воды,
в стёклах оконных небо перевернулось,
просыпав планет перекатывающиеся плоды.
— Нет!
Вино засыхало на крае
бокала.

Затихали пение, шелест и треск.
Ты смотрела, взглядом перебирая
звёзд обнаружившийся блеск,
туда, где на шпиле соборном низко,
в мечеть превращая католический храм,
светился месяц — злая улыбка мориска,
шепчущего проклятия северным дикарям.

ПОСЛЕ ВОЙНЫ — ВСЁ ВОЙНА. ТАК ОНА ПЕЛА

Никто не забыт, и ничто не забыто —

эта земля так телами набита,

что гноя в ней больше, чем перегноя.

Ноя,

мама моя держится за прабабушкин подол:

прабабушка кладёт каждое семя, точно обол

в рот чьего-нибудь бывшего трупа,

чтобы выросла хоть какая-нибудь крупа для супа,

чтобы хоть что-то было поставить на стол.


Походка прабабушкина коса:

ногу когда-то подрезала коса,

и прабабушкины следы неодинаково глубоко утопают
в жирной борозде.

Боса, бороздя ступнями,

ступает

моя мама, девочка четырёх лет,

отца вроде как и не было, и матери нет.


“Конечно никто не забыт,

если он в эту землю, точно гвоздь, забит”, –

думает прабабушка.


Первый муж был кулак — рыж, зол, бородат.

Второй мужик был хорош, да сказали, что будет солдат.

Первого сослали за реки да за снега,

второго отправили мясом утешить врага.

Оба пропали.

Господи, как же болит нога.


— Валька, давай не реви,

иди вот — травинок нарви.


После войны — всё война.

Дочь была — уехала заработать на шахту,

да как и все — не хотела остаться одна.

Ну, подвернулся какой-то там мужичишка

(их тут вообще осталось не слишком,

так что гоголем смотрит всякий сморчок),

а бабам-то, бабам нужен у сердца свой мужичок.

А у таких мужичков сколько по стране невест?

Ну, был мужичок — нет мужичка, Валька зато есть.


А после родов дочь прожила недолго.

Погибла в той шахте без денег, без толка.


Крест

с храма спилили, но он теперь — в каждом окне,

в каждом столбе телеграфном,

плаха — в камне любом и пне.

Сядешь на камень, отдыха дашь ногам,

посмотришь на суетящихся галок, послушаешь грай их и гам.

Да и запоёшь потихоньку:


“Там

спите, милые!

Где

в земле, где в растеньях.

Спите в нашей еде,

спите с врагами в обнимку

или — одни,

спите на фотоснимках,
заложенных между книг,

спите в чужих проклятьях,

спите в наших слезах,

на памятниках,

в неподаренных платьях,

в выплаканных глазах.

Голые ваши души,

холодные ваши тела

время, конечно, разрушит,

скроет, конечно, зола.

Наделают еще бесы

погремушек из ваших костей,

чтоб созывать по весям
толпы для новых смертей.

Ну, а когда он будет,

этот вот Страшный суд.

Вас тогда трубы разбудят.

Вас тогда позовут.

Там уж подыметесь роем,

убийцы и храбрецы,

испуганные герои,

дети, мужья, отцы.

И вот тогда-то — ясно —

окончится белый свет,

ибо без вашего мяса,

в нём ничего больше нет.

Но пока — вы спите,

милые, спите тут.

Вальку мою кормите.

Ей ещё в институт”.


Так она пела.

Встала.

Ла-

кировано небо: которое лето — сушь да теплынь.
Коровы жуют вместо сена полынь.

Горько их молоко, но
девочка пьёт.

“Ну, и ладно. Хорошо, что не знает, какое бывает оно.

Узнает когда-то. Потом”

— Идём, Валька, идём.

Палец изо рта только вынь.


Колокол-колокольчик где-то: “Дзынь-дзынь-дзынь”.

Бог, видно, тоже корову свою пасёт за соседним холмом.

РОДИНА

Что ты, князь?
Чего же невесел?
Почему взгляд раскосый полон тоски?
Скрип уключин, взмахи тяжёлых вёсел,
волны, ладьёй разрываемые на куски.
Нашей родины нет.
Да и не было.
Только песни,
да и те не пропеть — только выть.
Нашу родину нашептал неопрятный кудесник,
нахохотала болотная выпь
в тот момент, когда — дети — лежали мы голы,
согревая чащобную жуть,
а вокруг шевелились, как реки, глаголы —
то ли Гжать, то ли Вопь, то ли Мжуть.
Так за ту темноту, что могли мы наградой
в своём сердце голодном приять?
Лишь пожар в золотых куполах Цареграда
ярче солнца способный сиять.
Так за ужас, который утробной водою
защищал нас от большей тоски,
что могли мы принять за награду с тобою,
кроме этой иконной доски,
так легко разрезаемой рыжей секирой,
кроме этой слезы, неспроста
выступающей каплей душистого миро
на изрубленном лике Христа?

Нам Сибирь — что имбирь, ледяная приправа
к непонятной другой стороне,
где — мы знаем — нас ждут не богатства, не слава,
только смерть на кургузом коне,
по скрипучему снегу бредущая к броду
между берегом этим и тем,
бородой бередящего бреда
природу
укрывающая насовсем.
Где кольчуги лежат, нашей плотью набиты,
как мешки на холодной земле,
камешки омываемы, воды испиты,
травы мёртвы, кострища — в золе.
Там во зле возле вяза сухого возляжем
ради тризны по нам, по самим.
И поднимем тела окровавленных фляжек,
И поймем: этот сумрак и дым,
это малое место для дрожи совместной -
будет родиной нашей.

Красна
обнажится над родиной новой и тесной
приоткрытого Ада десна.
Свет ворвётся короткий и снова потухнет,
кто-то крикнет издалека.
А потом всё замолкнет.
Сова где-то ухнет.
Лес.
Десна — уже снова река.

------

Вопрос к читателям: считывается ли история в последней строфе? Про короткий ворвавшийся свет и крик издалека? Просто любопытно знать ваше мнение.

------

Я также постепенно выкладываю стихи вКонтакте. Смотреть и комментировать можно здесь:
https://vk.com/id125146648. Перепосты, лайки, критика и "фу, позор" приветствуются.

В КОНТАКТЕ

Друзья, я открыл свою страничку вКонтакте, где сейчас выкладываю то, что есть в этом блоге в ЖЖ. Потом туда же буду выкладывать всё, что будет появляться нового. ЖЖ тоже будет обновляться по мере появления новых вещей. Но вКонтакте, как платформа, пока выглядит удобнее, и если вы там - то буду рад, если мы и там воссоединимся. Вот я тут есть:
http://vk.com/id125146648